Гоголь и театр. Часть четвертая (окончание)
-До «Ревизора» и после-
Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили… Н. В. Гоголь
Одна из главных загадок Гоголя – тематика его произведений. Что он изображал? Правда ли, что он писал «социальную сатиру», «социальный памфлет», был «суровым обличителем действительности»? Советские литературоведы исписали горы книг в поисках доказательств «беспощадности гоголевского реализма», «революционные демократы использовали персонажей Гоголя в качестве политического оружия против господствующего строя». Но одна из главных разгадок Гоголя состоит в том, что ни он сам, ни большинство непредвзятых критиков не считали его ни реалистом, ни обличителем действительности, ни - тем более – критиком господствующего строя. Гоголь – русский Свифт, пишущий не свою эпоху, а человека вообще, человека как такового, человека на все времена. Как и у Свифта, его художественные интересы всегда вдохновлялись лишь вечными темами.
«Есть одно произведение Гоголя… чрезвычайно характерное для выяснения некоторых его взглядов на задачи искусства…
Это «Портрет». Написан он еще в 30-х годах, много раз значительно переделывался и появился в окончательном виде в начале 40-х годов, то есть в то самое время, когда Гоголь закончил первую часть «Мертвых душ» и готовился ко второй. Таким образом, мы имеем здесь как бы художественную исповедь Гоголя на пороге новой работы. Это – увы – те же взгляды, которые мелькали в настроении Гоголя уже во время первого представления «Ревизора», определялись с годами и выразились окончательно в «Портрете» и «Переписке с друзьями».
Талантливый молодой художник получает заказ: написать портрет ростовщика, которого все население Коломны считает колдуном, чем-то даже вроде антихриста. Художник соглашается, но по мере работы чувствует непомерную тяжесть, которая мешает ему воспроизводить интересную натуру. Портрет пугает его самого поразительной правдивостью изображения. В конце концов, он бросает свою работу, успев вполне закончить одни глаза; зато эти глаза глядят с полотна, тревожат и не дают покоя. Ростовщик с непонятною страстностью умоляет художника закончить его изображение. От этого зависит его жизнь. В портрете он будет жить мистической жизнью. Теперь ему предстоит жить только наполовину. Художник решительно отказывается, портрет остается незаконченным, и колдун умирает. Но его предсказание исполняется: портрет переходит из рук в руки, принося несчастие и гибель, порождая вокруг себя дурные стремления.
Сознавая, что своей гибельно-правдивой картиной он совершил тяжкий грех, художник удаляется в далекую пустыню и делается монахом. Узнав, что в мире он был живописцем, настоятель предлагает ему написать запрестольный образ богоматери. Художник отказывается: слишком реальным и правдивым изображением зла он осквернил свой талант и теперь неспособен к высокому идеальному творчеству, которое одно является целью искусства. Ему нужно предварительно очиститься от этого великого греха. Только после трудных духовных подвигов он приступает к работе и создает чудное святое произведение, после чего и сам являет все признаки святости… Сыну, тоже художнику, который разыскал его незадолго перед смертью, этот святой старец преподает высшую мораль искусства. Для него нет ничего низкого. «Исследуй, изучай все, что ни увидишь, покори все своей кисти. Но во всем умей находить внутреннюю мысль и пуще всего старайся постигнуть высокую тайну создания». Задача искусства в примирении… «Для успокоения и успокоения всех нисходит в мир высокое создание искусства. Оно не может поселить ропота в душу, но звучащей молитвой стремится вечно к богу… Но есть минуты… темные минуты…»
Инок рассказывает сыну о великом преступлении своей кисти, когда он «насильно хотел покорить себя и бездушно, заглушив все, быть верным природе. Это не было создание искусства, и потому чувства, которые объемлют всех при взгляде на него, суть уже мятежные чувства, не чувства художника, ибо художник и в тревоге дышит покоем»… Инок заключает свой рассказ просьбой: если сыну случится увидеть это роковой портрет, при создании которого он старался быть верным природе без мысли о примирении, - он должен его уничтожить».
Вокруг «Ревизора» Гоголь написал целую серию маленьких пьес, эссе, критических миниатюр, объяснительных писем, если так можно сказать, вокруг гоголевской пьесы теснятся этюды, зарисовки, наброски, картоны, как у великих живописцев, пишущих свои немеркнущие полотна.
Около «Ревизора» у Гоголя сложился свой дополнительный театр – «Предуведомление тем, кто пожелал бы как следует сыграть «Ревизора», упомянутый выше «Театральный разъезд после представления новой комедии», «Развязка «Ревизора», «Дополнение к развязке «Ревизора».
8 ноября 1846 г. Гоголь писал Н. М. Языкову из Флоренции: «В «Развязке Ревизора» актеры после представления в восторге венчают «первого комического актера – Михайлу Семеновича Щепкина», а он разъясняет им истинный смысл комедии, - что город, в котором разыгрывается действие, это есть «наш же душевный город», ревизор – это «наша проснувшаяся совесть». «В безобразном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей».
С. Т. Аксаков – И. С. Аксакову: «Я требую… не печатать «Предуведомления» к пятому изданию «Ревизора»: ибо все это с начала до конца чушь, дичь и нелепость и, если будет обнародовано, сделает Гоголя посмешищем всей России. То же самое объявил я Шевыреву… Если Гоголь не послушает нас, то я предлагаю Плетневу и Шевыреву отказаться от исполнения его поручения. Пусть он находит себе других палачей».
Самому Гоголю С. Т. Аксаков писал: «Скажите мне, положа руку на сердце: неужели ваши объяснения «Ревизора» искренни? Неужели вы, испугавшись нелепых толкований невежд и дураков, сами святотатственно посягаете на искажение своих живых творческих созданий, называя их аллегорическими лицами? Неужели вы не видите, что аллегория внутреннего города не льнет к ним, как горох к стене, что название Хлестакова светскою совестью не имеет смысла?»
Подобное письмо написал Гоголю и М. С. Щепкин: «Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки; это люди настоящие, живые люди, между которыми я вырос и почти состарился… Нет, я вам их не отдам! Не дам, пока существую! После меня переделывайте, хоть в козлов; а до тех пор я не уступлю вам Держиморды, потому и он мне дорог».
Причины, по которым «Развязка «Ревизора» не получила разрешения театральной цензуры, в ноябре 1846 г. изложил А. М. Гедеонов в письме П. А. Плетневу: «Что же касается собственно до пиесы, то по принятым правилам при Императорских театрах, исключающих всякого рода одобрения артистов – самими артистами, а тем более венчания на сцене, она в этом отношении не может быть допущена к представлению». 21 ноября 1846 г. Плетнев известил Гоголя: «Твою пьесу «Развязка ревизора» пропустили, но только к печатанию, а не к представлению, затем что увенчивать на сцене артисты товарища своего, по правилам нашей дирекции, не имеют права…»
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь так определил основную черту своего творчества: «Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого точно нет у других».
30 декабря 1847 г. Гоголь из Неаполя написал письмо В. А. Жуковскому. В приписке к нему он отметил: «Если письмо это найдешь не без достоинства, то прибереги его. Его можно будет при втором издании «Переписки» поставить впереди книги на место «Завещания», имеющего выброситься, а заглавье дать ему: «Искусство есть примирение с жизнью». Это статья вышла только после смерти Гоголя («Русский вестник», 1888, № 11). В ней Гоголь изложил свое эстетическое кредо: «Истинное созданье искусства имеет в себе что-то успокаивающее и примирительное. Во время чтенья душа исполняется стройного согласия, а по прочтении удовлетворена: ничего не хочется, ничего не желается, не поднимается в сердце движенье негодования против брата, но скорее в нем струится елей всепрощающей любви к брату; и вообще не устремляешься на порицанье действий другого, но на созерцанье самого себя. Если же созданье поэта не имеет в себе этого свойства, то оно есть один только благородный, горячий порыв, плод временного состоянья автора. Оно остается, как примечательное явленье, но не назовется созданьем искусства. Поделом. Искусство есть примиренье с жизнью! Искусство есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства. Искусство должно изобразить нам таким образом людей земли нашей, чтобы каждый из нас почувствовал, что это живые люди, созданные и взятые из того же тела, из которого и мы. Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не исключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы каждый почувствовал их в себе самом и загорелся бы желаньем развить и взлелеять в себе самом то, что им заброшенно и позабыто. Искусство должно выставить нам все дурные наши народные качества и свойства таким образом, чтобы следы их каждый из нас отыскал прежде в себе самом; и подумал бы о том, как прежде с самого себя сбросить всё, омрачающее благородство природы нашей. Тогда только и таким образом действуя, искусство исполнит свое назначенье и внесет порядок и стройность в общество!»
Говорит он здесь и о природе собственного смеха в связи с «Ревизором»: «…Никогда, например, я не думал, что мне придется быть сатирическим писателем и смешить моих читателей. Правда, что, еще бывши в школе, чувствовал я временами расположенье к веселости и надоедал товарищам неуместными шутками. Но это были временные припадки, вообще же я был характера скорей меланхолического и склонного к размышлению. Впоследствии присоединились к этому болезнь и хандра. И эти-то самые болезнь и хандра были причиной той веселости, которая явилась в моих первых произведениях: чтобы развлекать самого себя, я выдумывал без дальнейшей цели и плана героев, становил их в смешные положения – вот происхождение моих повестей! Страсть наблюдать за человеком, питаемая мною еще сызмала, придала им некоторую естественность; их даже стали называть верными снимками с натуры. Еще одно обстоятельство: мой смех вначале был добродушен; я совсем не думал осмеивать что-либо с какой-нибудь целью, и меня до такой степени изумляло, когда я слышал, что обижаются и даже сердятся на меня целые сословия и классы общества, что я наконец задумался. «Если сила смеха так велика, что ее боятся, стало быть, ее не следует тратить по-пустому». Я решился собрать всё дурное, какое я только знал, и за одним разом над всем посмеяться – вот всё происхождение «Ревизора». Это было первое мое произведение, замышленное с целью произвести доброе влияние на общество, что впрочем, не удалось: в комедии стали видеть желанье осмеять узаконенный порядок вещей и правительственные формы, тогда как у меня было намерение осмеять только самоуправное отступление некоторых лиц от форменного и узаконенного порядка. Представление «Ревизора» произвело на меня тягостное впечатление. Я был сердит и на зрителей, меня не понявших, и на себя самого, бывшего виной тому, что меня не поняли. Мне хотелось убежать от всего».
К этой теме он возвращался неоднократно так в «Театральном разъезде» он еще раз говорит о своем смехе: «Смех, который весь излетает из светлой природы человека… углубляет предмет, заставляет выступать ярко то, что проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочь и пустота жизни не испугала бы так человека. Презренное и ничтожное, мимо которого он равнодушно проходит всякий день, не возросло бы перед ним в такой страшной, почти карикатурной силе и он не вскрикнул бы, содрогаясь…»
Д. С. Мережковский в своем исследовании «Гоголь и черт» (1906) первым отметил, что «единственный предмет гоголевского творчества… есть черт… как явление «бессмертной пошлости людской», созерцаемое за всеми условностями местными и временными – историческими, народными, государственными, общественными, - явление безусловного, вечного и всемирного зла…»
В. Я. Брюсов в статье «Испепеленный» (1909) утверждал, что основная черта души Гоголя – это «стремление к преувеличению, к гиперболе»: «Гоголь, хотя и порывался быть добросовестным бытописателем окружавшей его жизни, всегда в своем творчестве, оставался мечтателем, фантастом и, в сущности, воплощал в своих произведениях только идеальный мир своих видений. Как фантастические повести Гоголя, так и его реалистические поэмы – равно создания мечтателя, уединенного в своем воображении, отделенного ото всего мира непреодолимой стеной своей грезы. К каким бы страницам Гоголя ни обратились мы – славословит ли он родную Украйну, высмеивает ли пошлость современной жизни, хочет ли ужаснуть, испугать пересказом страшных народных преданий или очаровать образом красоты, пытается ли учить, наставлять, пророчествовать, - везде видим мы крайнюю напряженность тона, преувеличение в образах, неправдоподобие изображаемых событий, исступленную неумеренность требований. Для Гоголя нет ничего среднего, обыкновенного, - он знает только безмерное и бесконечное. Если он рисует картину природы, то не может не утверждать, что перед нами что-то исключительное, божественное; если красавицу, - то непременно небывалую; если мужество, - то неслыханное, превосходящее все примеры; если чудовище, - то самое чудовищное изо всех, рождавшихся в воображение человека; если ничтожество и пошлость, - то крайние, предельные, не имеющие себе подобных. Серенькая русская жизнь 30-х годов обратилась под пером Гоголя в такой апофеоз пошлости, равного которому не может представить миру ни одна эпоха всемирной истории…»
К. В. Мочульский в книге «Духовный путь Гоголя» (1933) отмечал: «В чем тайна красоты? – спрашивал Гоголь в «Вие». И в «Невском проспекте» он отвечает: красота – божественного происхождения; но в нашей «ужасной жизни» она извращена «адским духом». Принять такую жизнь нельзя. Если нужно выбирать между «мечтою» и существенностью», то художник выберет мечту. И Гоголь приходит к полному эстетическому идеализму: «Лучше бы ты (красавица) вовсе не существовала! не жила в мире, а была создание вдохновенного художника». Злая красота нашего мира губит, возбуждая в сердцах людей «ужасную, разрушительную» силу – любовь». Во втором томе «Мертвых душ» и в «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь пытался обрести чистую красоту, не обремененную «адским духом», но потерпел неудачу. Оказалось, что в художественном творчестве красота заметна лишь тогда, когда она оттеняется злом. Плоская красота религиозной проповеди не впечатляет в художественном произведении, где образы – трехмерны. Как подчеркивает К. В. Мочульский, «Гоголь-человек аскетически отвергает злой мир, ужасается и содрогается перед «отвратительным человеком»; Гоголь-писатель отрицает всякий реализм в искусстве и советует художнику под страхом гибели своей души не покидать заоблачных пространств поэтического вымысла». Основную идею Гоголя К. В. Мочульский формулирует следующим образом: «Гоголь говорил: чтобы творить красоту, нужно самому быть прекрасным; художник должен быть цельной и нравственной личностью; его жизнь должна быть столь же совершенна, как и его искусство. Служение красоте есть нравственное дело и религиозный подвиг. Чтобы исполнить долг перед человечеством, возложенный на него, писатель должен просветить и очистить свою душу. Одним словом, чтобы закончить «Мертвые души», автору нужно стать праведником… Образ художника и образ человека сливаются воедино. Двойным смыслом звучат слова «подвиг» и «поприще»: аскетический путь и создание поэмы – единая лестница, ведущая к Богу».
«Сколько раз вы ни смотрели «Ревизора», как ни были вы подготовлены, вы всегда бывали захвачены этим финалом, поразительным по красоте, по силе экспрессии, по необычайности и совершенной неожиданности формы, по вдохновенному сценическому расчету. Вспомните хорошенько, как ваши нервы доходили до высшего напряжения именно потому, что немая картина держится долго, очень долго. Вся аудитория так же застывает в немом лицезрении, как и действующие лица на сцене. Неразрывная связь сцены с театральной залой достигает здесь идеальной силы.
Автор в своей ремарке требует, чтобы сцена держалась полторы минуты. Кто знает, быть может, много раз переживая эту сцену, стараясь испытать все впечатление, какое она должна произвести в театре, - поэт почти точно вычислил длительность ее. Но, насколько мне известно, не было случая, чтоб она длилась более 52 секунд. И когда я спрашивал суфлера, который должен давать занавес, чем он руководствуется, то он ответил: «Я даю занавес, когда если бы еще секунда – и мое сердце разорвалось бы». (В. И. Немирович-Данченко «Тайна сценического обаяния Гоголя).
«Долг – Святыня. Человек счастлив, когда исполняет долг. Так велит долг, говорит он, и уже покоен». (Из предсмертных записей Н. В. Гоголя)